Статья из советского журнала
МОДЕЛЬ МИСТИЧЕСКОГО ПОЗНАНИЯ И РЕФЛЕКСИЯ
А. А. ЯКОВЛЕВ
О мистике написано громадное количество книг. Часто замечают, впрочем, что это—своего рода универсальное явление, присутствующее в качестве культурно-этнического элемента в любом человеческом общежитии на всех известных нам, благодаря традиции или письмен ности, этапах истории человечества. Разнообразная литература, посвященная мистике, говорит, по-видимому, об одном и том же явлении, имеющем не только историкекультурную, но и всеобщую антропологическую природу. Разными словами, используя различные термины, авторы, пишущие о мистике, имеют в виду что-то чрезвычайно распространенное для человеческого бытия, возможно, одну из характерных его черт.
Какой смысл могут иметь слова об антропологическом измерении мистики? Чтобы точнее его определить, надобно развести насколько можно понятия «мистическое состояние» и «мистицизм». Первое—некоторое реально испытываемое человеком состояние. Такие состояния, безусловно, имеют место, они зафиксированы не только в религиозной, но и в этнографической, исгорической, психологической и медицинской литературе. Вместе с тем натурально существующие состояния человека отражаются в знаках—разного рода текстах, теориях, объяснениях, гимнах, стихах, притчах, песнях, символах и т. п. Это можно назвать мистицизмом. Мистицизм—разговор о мистических состояниях. Итак, первое различение, которое предлагается провести, прежде чем обсуждать тему, это различение «мистического состояния» и «мистицизма».
Парадокс мистицизма: невыразимость и знание
Допустим теперь, что мистические состояния, какими бы они ни были по своей природе, действительно существуют. Применим такой методологический прием: допустим на какое-то время, не обсуждая пока этого вопроса сколько-нибудь подробно, их существование. Это позволит нам обсудить мистицизм как их реальное отражение, т. е. как отражение реально существующего факта.
Что характерно для мистицизма всех времен и народов? Прежде всего, это подчеркивание невыразимости мистического состояния. Оправданию невыразимости — с разной степенью убедительности—служили самые различные теории. Если говорить о мистических элементах в теизме, пантеизме и др., ίο это, скажем, диалогический характер отношения человека и бога, взаимная любовь творца и твари. Именно одновременное утверждение существования некоего мистического состояния и его невыразимость составляют идейный центр мистицизма. На нем строится масса сложнейших рассуждений о возможности такого существования и невозможности его выражения, о несовершенстве языка, о необходимости «гуру», если брать Восток, или «посвящения», если брать Запад. Сама церковь является оправданием этого парадокса «невыразимого существования»—она «замещает», «представляет» невыразимое иными способами существование бога. Все, что связано со священными предметами поклонения (идолы, храмы, изображения божеств, иконы, тексты, церемонии и т. п.), также есть не что иное, как попытка придать существование некоему невыразимому объекту. Понятно, что попытки такого рода, вполне оправданные с точки зрения здравого смысла, разума, вызывают дальнейшие размышления, зафиксированные в религиозной традиции, о том, действительно ли идол может быть отождествлен с божеством, икона — с божественным ликом, а церковь (священники) —считаться телом бога.
Два примера. Псевдо-Дионисий называл это существующее не-существование «светящейся темнотой», на Востоке парадокс обретает форму объяснения невыразимости признанием «пустоты», «ничто» или шуньяты (беременной пустоты).
Мы привыкли противопоставлять мистицизм и научное знание. Попробуем, однако, прежде всего сопоставить то и другое. И в сфере мистицизма, и в сфере знания имеется познающий субъект, а также объект, между ними некоторое отношение: деятельность субъекта, с одной стороны, и воздействие объекта—с другой. Какова диалектика познания, неясно и для теории познания, и для мистицизма, однако и та и другой подчеркиваю! возникновение какого-то нового «взгляда», новой картины, иногда речь идет об «озарении», «инсайте», сатори и т. п., зафиксированных и в той, и в другой литературной традиции явлениях субъектно-объектного взаимодействия.
Что касается теоретического познания, то здесь широко используются модели (как заместители объектов), в том числе и идеальные модели; но для эмпирического познания «прямой контакт» остается важнейшей процедурой. Дело меняется в эксперименте (когда он возможен), создающем искусственные условия протекания процессов. Но не всякое эмпирическое познание сводится к эксперименту. Сегодня для не-экспериментального эмпирического познания характерны, пожалуй, черты, не присущие мистике,— речь в большинстве случаев идет о взаимодействии приборов и объектов, которое затем фиксируется в протоколах не-теоретическим языком. Однако есть и не оснащенные техникой способы общения с природой; очень широко подобные способы применяются в гуманитарных областях, где «прямой контакт» имеет основное эмпирическое знач&ние. В этом смысле метод понимания, применяемый в этнографии, социологии, литературоведении или истории, похеж на «прямой контакт» мистика с его объектом.
Теперь о различиях. Знание есть всегда выражение. Даже в случае прямых контактов, таких, как понимание, всегда имеется выражение, если речь идет о »нании. Постоянная возможность выражения—предпосылка знания. В некоторых случаях речь идет о проблемах, связанных с выражением, иногда—о необходимости появления новых терминов или даже терминологических систем. С другой стороны, мистик «стоит» на предпосылке невыразимости—принципиальной, а не относительной: ведь относительная невыразимость может иметь место и в научном познании.
Можно было бы и продолжить сравнительный анализ мистики и познавательной установки, но сейчас интересно другое. Мистика (в какой-то мере и мистицизм) остается фактом нашей культуры, а культура есть целое, каждый из элементов которого несет на себе характеристики этого целого и входящих в него элементов. Нет ничего удивительного, что между такими элементами культуры, как мистика и научное познание, имеются сходные черты. Но было бы преждевременным говорить, что единственным «рациональным зерном» в мистике является ее сходство с некоторыми особенностями научного познания. Рациональное может заключаться и в различиях.
Об этом и хотелось бы более подробно сказать. Здесь, в этом пункте, мне и понадобится еще раз то различение мистического состояния и мистицизма, которое было проведено в начале статьи. Мистицизм в гораздо меньшей степени рационален, чем наука. Поэтому искать ценные моменты в менее высокой форме выражения было бы неверно. Но кроме мистицизма имеется и чисто человеческая способность, которую можно было бы назвать «единством человека и мира». Есть мистицизм, но есть и человек с его реальным бытием. На что обращает внимание мистицизм? На. «невыразимость» существования некоего объекта (бога или скрытой сверхъестественной силы, иногда «ничто»). В отличие от мистицизма (как теории), мистика живет в этом парадоксе, представители ее испытывают некие состояния, о которых предпочитают не говорить (однако исторически это молчание связано с религиозной традицией, поэтому и молчание необходимо приобретает религиозный оттенок). Наконец, если очистить само так называемое «мистическое состояние» от его словесного облачения (скажем, увидеть за тезисом Экхарта «глаз, которым я смотрю на Бога,—тот же самый глаз, которым Бог смотрит на меня», принцип единства части и целого), то перед нами остается достаточно ясный факт единства человека и мира. Этот факт, собственно, и делает похожими различные человеческие ситуации, он составляет реальную основу различных видов познания, обусловленных культурно-исторически: магии, мифологии, религии, мистицизма,— но в том числе и науки, которая тоже появилась на планете естественным эволюционным путем и которой предшествовали иные, менее развитые формы.
Но если мы согласны с такой постановкой вопроса, если мы приняли такую картину мира, в которой человек является его составной частью и неразрывно с ним связан, то из этого можно сделать ряд выводов, которые, с одной стороны, обесценивают то в мистицизме, что несовместимо с этими выводами, а с другой стороны, позволяют поставить некоторые нетривиальные для теории познания проблемы. Кратко подытоживая предыдущее, можно сказать, что мистицизм неверен как объяснение реального факта единства человека и мира, однако истинен в том, что указывает на существование этого факта, полный анализ которого, впрочем, затруднен некоторыми обстоятельствами, о которых речь ниже.
Но прежде—почему же мистическое объяснение ложно?
Мистика м теория познания • свете новой картины мира
Неверна прежде всего исходная установка на то, что мистическое состояние является неким особым состоянием человека, благодаря которому он и может познать бога: это якобы некое непередаваемое мистическое чувство, мистическое видение, которое отличается от обычных чувств человека, преодолевает трудности обычного восприятия и позволяет видеть «реальность», «сущность», «субстанцию» и т. п. Как считает один современный мистик, «мы не видим через оконное стекло, потому что рисуем на нем картинки». Именно человек (иногда с помощью божьей благодати) так изменяет субъективность, что «прозревает», ему «открываются» вещи, которые ранее были сокрыты. Впрочем, иногда различают мистицизм эроса, ненавидящий, презирающий мир и плоть, и мистицизм инкарнации, признающий и любящий их. Ложность такого рода рассуждений лучше всего проиллюстрировать на примере наркомнстики—практики употребления галлюциногснов. Человек в состоянии наркотического отравления начинает «реально» видеть вещи, с которыми ему раньше не приходилось иметь дело,— необычайно яркие краски, измененные пропорции и перспективы, легкость тела и радостное самоощущение и т. п. Многие ощущения ίβκογο рода описаны О. Хаксли («Двери восприятия»). В наркомисгике точно так же проводится мысль о преодолении челосеком границ восприятия и переходе в другие возможности, позволяющие достигать нового видения.
Именно эти идеи и хотелось бы оспорить. Они неверны потому, что зиждутся на схеме, отделяющей человека от мира, противопоставляющей восприятие человека и воспринимаемый мир. Эта идея имеет свои корни в философии Нового времени. Фундаментальным для нее было различение внешнего мира и мира внутреннего. Весь человеческий универсум разделялся пополам: слева как бы мыслилось сознание, справа — «объективный мир», т. е. мир объектов. Причем к объектам причислялись и живые существа, и люди (впрочем, как бы лишенные сознаний, люди с пустотой на месте сознания). Все это было «объективным» миром. Напротив располагалось сознание, или мир внутренний, им обладал индивид но не только индивид, а индивид с большой буквы, Индивид. «Сознание» получило троякую интерпретацию: 1) как сознание индивидуальное; 2) как сознание массовое (сумма индивидуальных сознаний); 3) как сознание вообще, противостоящее «объективному», бессознательному миру. Нетрудно заметить, что все эти смыслы «сознания» сохраняются до сих пор. Каков же их общий генезис? Предполагалось существование некоего Бытия, выступавшего творцом и мира внешнего, и мира внутреннего. Причем, конечно, за словом и представлением о мире «сознания» стояло именно это Бытие, которое и наделяло сознание самостоятельностью, придавало ему «особенность», «отличность» в отношении внешнего мира.
Это была очень удобная картина мира, вполне логичная и непротиворечивая. Однако нынешняя, современная картина мира иная. Главное в том, что человеческий универсум перестал быть разделенным. Теперь это однородное целое. Не очень понятно, правда, каким образом задается это целое, из какой «точки». Здесь есть варианты. Шлейфом тянется старое представление о творце, но целостность может быть задана и знанием. Если именно знание задает целостность, то выявляется парадокс, которого не знала классическая картина мира. Для классики вполне законно употребление слов «знание» и «познание». Это «познание» и «знание» объективного мира, который бесконечен вширь, вглубь, вдаль и во времени, так что и познание оказывается бесконечным. Главное, однако, в том, что представление о познании, как объективном^познании, непротиворечиво, поскольку имеется фундаментальное и исходное разделение на «познающий субъект» и «познаваемый объект». Правда, в такой «переходной» от классической к современной картине мира невозможно поставить вопрос об истине, ибо гарант истины (творец) уже исчез, а внутренние критерии недостаточны.
Однако если такого разделения нет—как это имеет место в современной картине мира,— то слова «познание» и «знание» вообще теряют смысл. Это можно показать даже наглядно. Поскольку задача состоит в отображении объективного положения дел, то картина мира в представлении объективно познающего субъекта получается без этого познающего субъекта, который, «по идее», должен был бы входить в этот объективный мир, чтобы объективное познание могло иметь место. (Данный тезис как будто опровержим, если мы привлекаем к рассмотрению роль субъекта в познании квантовомеханических явлений. Однако взаимодействие в этом случае происходит конечно же не с субъектом, а с прибором.) Оказывается, что знание, если мы применяем слово и представление о знании, с самого начала дефицитно по отношению к своему объекту, мы как бы заранее знаем, что знание будет ложным. Оно всегда имеет вид неоднородности, хотя мы «точно знаем», что оно должно быть однородным.
Итак, современный теоретик познания существует в парадоксе, если, конечно, хочет быть современным, как, впрочем, в парадоксе существовал и древний мистик. Естественно желание избавиться от парадокса, причем единственный путь — нахождение способа выйти за пределы универсума (включающего и объект, и субъект). Как реальная процедура это невозможно. Следовательно, остается сымитировать выход, «сыграть» его.
Рефлексия как альтернативный способ познания
Обозначим «выход» точкой над универсумом и назовем его «рефлексией». Термин «рефлексия» взят из старой традиции, когда существовало разделение на сознание и объекты и основным источником знания считалось восприятие (соответственно внешнее—аффикация и внутреннее—рефлексия). Поскольку речь шла о сознании, когда употреблялось слово «рефлексия», то заметили, что у рефлексии имеется интересное свойство: она и принадлежит сознанию, как все в него входящее, и не принадлежит ему, поскольку может представлять само сознание как объект. Это свойство рефлексии можно применить и к нашей ситуации. Объект знания всегда предполагает картину мира, не учитывающую самого феномена знания, познания, субъекта, человека и т. д. Но объектом рефлексии может служить весь человеческий универсум в целом. Каков этот объект? По крайней мере, ясно, что он не является ни «объективным» (что бы ни вкладывалось в это понятие, вплоть до физических
процессов), ни «субъективным», «сознательным», «духовным», поскольку мы отказались от самого разделения. Он не укладывается в традиционные определения. Следует также помнить, что и слово «рефлексия» употребляется не в традиционном смысле, а лишь моделирует специфическое отношение к объекту, которое было изобретено в психологии Нового времени.
Надо сказать, что призрак «субъективности» подстерегает нас на каждом шагу. Если мы попытаемся изобразить мир с рефлексией «над» универсумом, то тем самым невольно сделаем эту изображенную структуру идеальным объектом для некоторых возможных формальных преобразований. Мы как бы говорим, что возможно зафиксировать в объективной, регулярной, естественной форме само рефлексивное отношение. И тем самым, сами того не желая, воспроизводим классическую схему отношения «субъект—объект», от которой хотели избавиться.
Кстати, Локково и Лейбницево понимание рефлексии также субъектно-объектное. Рефлексия с точки зрения классической схемы прекрасно формализуется. Нетрудно видеть, что в принципе вполне можно построить не только математику рефлексивного отношения, с техническими приложениями, но и психологию, которая будет представлять собой, конечно, скорее психотехнику, а также социологию, или социотехнику (управление массовыми решениями, информацией и т. п.). Можно построить и отрасль теории познания, занимающуюся рефлексией. И тогда мы будем иметь еще один объект без субъекта: ситуация повторится, когда мы рефлексивное отношение, рефлексию и объект рефлексии превратим в идеальный объект обычного гностического отношения. ,Но мы должны каким-то образом избежать этой ловушки, хотя сделать это в психологическом плане чрезвычайно трудно (вспомним тезис о «невыразимости существования»).
Но это частные, хотя и очень серьезные трудности, возникающие при разработке следствий из новой картины мира, в которой нет представления о творце и которая, таким образом, является однородной. Старые термины лишь несут за собой старые смыслы, принадлежащие другой картине мира, и это вызывает ассоциативные трудности. Однако вывод отсюда такой: если нет «субъективности» в старом смысле слова, то не может быть и речи о «прямом контакте», об изменении способа восприятия в целях более глубокого видения «сущности» мира: происходит лишь изменение свойств одной части этого мира — нервных структур организма, что нарушает его нормальное функционирование. Если человек не противопоставлен миру, а является его частью, то для познания мира нет смысла изменять его в какой-то его части. Ведь тогда задача не решается, а как бы «сдвигается»: познанию теперь подлежит этот частично измененный мир.
Рефлексия и философия
Если человек—часть мира, то мир однороден и тогда в новом свете предстают перед нами слова «познай самого себя», имеющие очень древнее происхождение. Субъективность уступает место рефлексии как способу познания. Собственно говоря, меняется лишь способ видения ситуации познания, его философия, а не реальные познавательные структуры и процессы. Рефлексия остается до настоящего времени во многом таинственным качеством человеческой психики, однако кое-что можно сказать н сегодня. Во всяком случае это—натурально присущее человеку качество, имеющее своей онтологической предпосылкой однородный мир, частью которого является включенный в него человек, реализующий свое рефлексивное качество в целях познания этого мира.
Рассмотрим теперь некоторые идеи о том, что такое рефлексия, каким образом она сама может быть познана. Понятно, что рефлексивная установка противоположна не только мистицизму, но и познавательной установке в старом смысле; таким образом, она вносит коррективы не только в онтологию, но и в теорию познания, стремясь разрешить сразу два парадокса—«невыразимости существования» и «бессубъектности онтологии».
В философии есть множество ситуаций, когда задается вопрос: «Что вы сейчас сделали?» Любое рассуждение, не являющееся очевидно тривиальным, вызывает у философа именно такого рода вербальную реакцию: философское отношение к чужому и собственному сознанию состоит в попытке выяснить, выявить, в желании представить его феномены как нечто могущее быть воспроизведенным и обладающее общезначимым механизмом образования. По Гуссерлю, рефлексия—«название для актов, в которых поток переживания со всеми его разнородными событиями… становится ясно постигаемым и анализируемым». Так, например, если произносится суждение cogito ergo sum, то на вопрос, как было сделано это суждение, ответ может быть такой: из cogito с помощью логической дедукции выведено sum. На последующий вопрос, что такое cogito, sum и особенно ergo, можно отвечать совершенно спокойно три-четыре столетия, а возможно и дольше.
Вопросу «Что вы сейчас сделали?» подлежат не только рассуждения в философии или науке, но и фразы, употребляемые людьми в ходе обыденных занятий, и не только фразы, но и действия—как в практической жизни, так и в сфере воображения. Философское отношение к любому предмету есть, в. сущности, вопрос к нему о его, предмета, устройстве. Собственно, этот вопрос является теоретическим, он выводит человека из непосредственной поглощенности предметом—например, из рассуждения или творения—в точку отстранения. Если мы смотрим на какой-нибудь камень, то вопрос «Что вы сейчас сделали?» может привести к внешнему, отстраненному рассмотрению самой ситуации «смотрения на камень». Дальнейшие вопросы, которые могут здесь задаваться, касаются анализа ситуации и приведут к расчленению предмета на «смотреть» и «камень», затем уточнению этих понятий в зависимости от целей анализа. Предметы рефлексии могут быть самыми разными. Переживание времени, например, также может вывести к представлению и анализу «времени» как особого предмета.
Операция, только что данная на примерах, является стандартной для человеческого поведения. В философии, как особом занятии, рефлексия лишь подвергается специальной теоретизации. Таким образом, имеется рефлексия как вполне «жизненное» отношение к предмету, распространенное столь же широко, как и человеческая жизнь, и философия как «саморефлексия», т. е. рефлексия о рефлексии.
По смыслу слова, рефлексия есть переход от одного предмета к другому, некая операция, переводящая сознание с одного на другое. Рефлексия подобна, если воспользоваться метафорой, встряхиванию детского калейдоскопа, именно она обеспечивает смену интенций сознания. Чтобы произошло переключение с одного предмета на другой, должно быть «выведение» из поглощенности первым предметом, и здесь-то помогает вопрос: “Что вы сейчас сделали?” Как правило, этот вопрос не произносится, изначально он не вербален, это некоторая не контролируемая сознанием операция.
В отрицании теоретической философии, в указанном выше смысле, были согласны такие разные мыслители современности, как Витгенштейн и Хайдеггер: согласно первому, философия—это деятельность, согласно второму—мышление. И все же интересно, что происходит, когда мы задаем вопрос «Что вы сейчас сделали?» относительно самой отстраненности. Что есть отвлечение, какова природа той точки, или, правильнее, того движения к точке внешнего рассмотрения, которое происходит в сознании на каждом шагу и, по-видимому, является основной процессуальной связью сознания?
Прежде всего можно обсудить условия возможности самого рассуждения на этот счет в его хотя бы приблизительных логических границах. Сомнение в возможности такого рассмотрения широко распространено. Так, например, М. Шлик вообще отрицал возможность репрезентации теоретико-познавательного содержания. Скепсис в данном вопросе имеет корни и в классике. В философии XX в., а именно в традициях не-психологического и антипсихологического рассмотрения сознания и его феноменов, первой по значению предпосылкой является несущественность вопроса о механизмах порождения феноменов. Если воспользоваться метафорой, несущественно, как именно происходит квантово-механический переход, существенно лишь то, что есть орбиты и распределение электронов соответственно состояниям системы. Редукция «механизма» характерна, скажем, для современной логики. Важно придумать некоторую структуру, а затем дать ей интерпретацию; но не имеет значения, каким именно образом происходит выражение содержания в структуре. Этот вопрос считается нелогическим, но психологическим вопросом, вопросом об особенностях того или иного индивида и потому не рационализируемым; либо вопросом социологическим, также не подлежащим рациональному истолкованию.
Заметим, что отказ от выяснения «механизмов»— «завоевание» лишь XX в.: до этого рефлексия считалась важным предметом и, главное, методом рассмотрения. По Канту, рефлексия есть состояние души, которое позволяет найти субъективные условия, источники познания и соотнести представления с найденным. Не все суждения нуждаются в исследовании, т. е. во внимании к основаниям их истинности, но все требуют рефлексии. Кант предлагал назвать дисциплину о деятельности рефлексии трансцендентальной топикой. У Фихте рефлексия связывается со свободой. Само знание есть свобода, поскольку в знании человек «не прикреплен» к объекту, а как бы парит над ним (в отличие от внешнего восприятия). По Фихте, свободу, необходимую для того, чтобы сознание носило хотя бы форму знания, оно получает от объективирующего мышления, благодаря которому сознание, хотя и связанное с этим определенным построением образов, поднимается, по крайней мере, над бытием и становится свободным от него. В этом сознании соединяются «связанная» и «освобожденная» свобода: сознание связано в построении, свободно от бытия, которое поэтому переносится мышлением на внешний предмет. Но рефлексия делает свободным и само построение: рефлексия должна «поднять» знание над определенной связанностью, имеющей место во внешнем восприятии. Оно было связано в построении, следовательно, оно должно стать свободным и безразличным именно по отношению к этому построению, подобно тому как раньше оно стало свободным и безразличным по отношению к бытию. В рефлексии, согласно Фихте, есть свобода относительно построения, и поэтому к этому первому сознанию бытия присоединяется сознание построения.
Можно было бы привести и другие рассуждения, встречающиеся у классиков философии Нового времени, особенно в традиции пантеизма, где рефлексии уделяется место, принадлежащее ей по праву. Впрочем, в дальнейшем, благодаря критике интроспекционизма в логике и психологии, рефлексия стала казаться субъективным и ненадежным методом, а затем забвению была предана и рефлексия как предмет логического рассмотрения. Психология продолжала развиваться по своим собственным линиям; что касается философии, то в ней почти совсем перестали рассматривать механизмы становления и развития знания. Это было связано и с повсеместным падением авторитета гегельянства и неогегельянства, с их идеалами «чистого мышления», в котором метод и предмет совпадают. Возможно также, что для этого были основания и в самом массовом сознании. Видимо, не случайно в науке — современной «большой» науке — не осталось «мыслителей», а есть лишь исследователи, т. е. те, кто проверяет результаты на «истинность». Не случайно некоторые социально-психологические работы, выделяя структуры эффективной научной группы (обычно это генератор идей — критик— эрудит), не предусматривают роли рефлектирующего мыслителя—он даже не раскладывается на эти выделяемые роли, его просто нет.
Можно объяснить это игнорирование рефлексии и совершенно иначе: если вспомнить Канта, то он сознавал свою задачу именно как донесение до публики <нового мышления», т. е. мышления рефлексивного. Во всяком случае, такова оценка Фихте; цель Канта, считал он, состояла в том, чтобы преобразовать образ мысли его века о философии и вместе с нею о всех науках. Это «предприятие», считал Фихте, Канту не удалось, так как ни один из его многочисленных последователей не замечает того, о чем, собственно, идет речь. Похожие оценки встречаются у Гегеля.
Лейбниц говорил о рефлексии, или, точнее, о «постоянном рефлектировании», как о топтании на месте. Здесь, видимо, следует все же различать рефлектирование как, во-первых, присущую человеку способность пред-ставления и следующую отсюда способность различения, связывания и суждения. Такое рефлектирование происходит непрерывно и составляет саму возможность человеческого поведения, подобно тому как деление клеток является условием жизни организма. Но имеется еще и рефлектирование как бы второго ранга—совершение особая способность, которая не участвует в самом человеческом мышлении, а находится как бы «над» ним.
В непосредственном рефлектировании нет «зазоров» между предметами, нет никакого «пространства», где могла бы существовать рефлексия как что-то отдельное от предметов. Пространство мышления, таким образом, заполнено предметами и никаких промежутков не имеет. Если мы произносим суждение cogito ergo sum, то это предполагает, конечно, рефлексию cogitatio est, в том смысле, что мы переходим от непосредственного переживания мыслительного движения к его представлению, но никакого стоящего за этим переходом механизма нет, это просто «переключение», смена картин. Сознание поэтому непрерывно, хотя и состоит из разнородных образований с четкими границами между ними. Одна из его линий — рассуждение от мышления как длительности к cogitatio est, затем различение cogito, sum, затем связывание того и другого в известном суждении.
По Лейбницу, «топтание на месте» заключалось бы, так сказать, в «верчикальном» движении, начиная с первого шага представления. (Вы «представили», как вы это сделали?) Вообще говоря, вопрос «Что вы сейчас сделали?» пытается искусственно разбить мышление на части, требуя пространств между предметами. В эти пространства, промежутки следует, согласно задаваемому вопросу, вставить некие «механизмы», соединяющие части друг с другом, и тогда мы· получим, согласно этой точке зрения, мышление развернутое, проанализированное, ясное и отчетливое во всех элементах. И — безошибочное. Однако опасность, на которую указывает Лейбниц, вытекает именно из того факта, что в силу непрерывности сознания (независимо от того, что мы от него требуем), вопрос «Что вы сейчас сделали?» будет стоять не в стороне от некоторого переживания, а как бы явится его непрерывным продолжением, поэтому рефлексии будет подлежать уже не только переживание, но переживание вместе с вопросом, затем, по тому же самому факту непрерывности движения,— переживание вместе с вопросом вместе с рефлексией и т. д. и т. п. Сознание тем самым выстраивается в совершенно особую линию, и возврата к первоначальному вектору уже нет. Этот поворот сознания и называется философствованием. Есть еще такая идея, что две линии сознания могут быть соединены в один процесс, если связать непосредственный процесс теоретизации с его рефлексией.
Именно против этой идеи и выступают многие мыслители, указывающие на опасность фактического разрушения мышления и действия, превращения его в бесконечную задачу, а не конечный ряд шагов и рассуждений. Имеются и экзистенциальные возражения о «несводимости» сознания к рефлексии. На мой взгляд, дело здесь в другом, а именно в том, что вопрос «Что вы сейчас сделали?» поворачивает сознание в совершенно определенном направлении, и если сознание непрерывно— допустим это,— то и движение будет иметь другой вектор. Разумеется, «выпрямить» линию невозможно, да и не нужно.
Рефлексия не какой-то особый предмет в ряду других предметов и не «пространство» — это лишь «иллюминация». Она не имеет общезначимого характера. Рефлексия у разных людей происходит по-разному, в зависимости от их природных данных, воспитания и образования, места и времени осуществления и массы других вещей. И среди этих факторов важную роль играет философия как саморефлексия. Именно философия ставитсознание в позицию, когда у него может появиться способность к познавательному отношению, познавательная установка. Таким образом, вполне возможно, что именно саморефлексия есть механизм образования мыслящей личности, конечно, среди других важных механизмов. Нет и речи о том, что философия руководит процессом рефлексивного «переключения», рефлексивной иллюминацией, выбором предметов из громадной совокупности возможных интенций. Философия имеет дело с образованием различных состояний сознания в целом, в том числе и познавательного отношения к миру.
Существует множество возможных Я — моделей Я в истории философии выработано предостаточно и еще будет создано не меньше, поэтому важно понять тот практический способ, каким можно освоить многообразие личностных отношений к действительности.
Саморефлексия фактически есть самосознание, хотя рассматривает сознание со специфической над-сознательной позиции; интенцией саморефлексии выступает рефлексия вместе с предметами, на которые она направлена, или, скорее, вместе с предметами, движущимися в рефлексивном свете. Поэтому вопрос «Что вы сейчас сделали?» не есть вопрос к одной лишь рефлексии, взятой как таковой, но к предметам: «Что вы сейчас сделали с предметами?»
Этот момент важен для понимания различий существующих подходов к рефлексии. Для одного вопрос о предметном плане незначим, тот срез динамики сознания, который он берет, не имеет собственной предметной нагруженности, а дает возможность работать с предметностью лишь через ее обозначение. Предмет — лишь место в структуре, морфология ему неинтересна. Движение по структуре, таким образом, и есть рефлексия в чистом виде. Для другого подхода дело обстоит иначе, интерес представляет как раз связь «Я» с предметами.
Таковы лишь некоторые предварительные соображения о соотношении мистического познания, познания научного и познания рефлексивного. Современное сознание подступает, видимо, к более универсальному пониманию места человека в мире, и без философии, без изучения рефлексии ей не обойтись. Вероятно, XXI век будет веком именно рефлексивного мышления. Если, конечно, мы не возлагаем на наше будущее слишком больших надежд.